Преступление и наказание

Часть пятая

Глава первая (I)

Лужин проснулся в утро после ссоры с твёрдым намерением вернуть Дуню, а, если Раскольников встанет на пути, то он готов был его убить. Лужин всё ещё не мог поверить, что ему, такому богатому, статному мужчине отказали в браке. Вместе с Лужиным в квартире жил также и Лебезятников. Лебезятников, молодой человек, имел нигилистические наклонности и прогрессивное мышление. Они с Лужиным не дружили и из-за разницы в возрасте, и из-за расхождения взглядов.

Наши эксперты могут проверить Ваше сочинение по критериям ЕГЭ

Эксперты сайта Критика24.ру
Учителя ведущих школ и действующие эксперты Министерства просвещения Российской Федерации.

Как стать экспертом?

Это было утро поминок Мармеладова. Лужин задавал много вопросов Лебезятникову про поминки, про гостей и про Соню. Лебезятников отвечал, что гости будут самые обыкновенные, и он сам не очень хочет на низ идти. В Соне Лебезятников видел свою подругу, он часто с ней общался и видел в ней скромную и целеустремлённую девушку. Когда Лужин принялся пересчитывать деньги, сидя за столом, он попросил Лебезятникова позвать к себе Соню. Когда пришла Соня, в комнате находились Лужин, она и Лебезятников, стоявший у окна. Лужин сказал Соне, чтобы она передала Катерине Ивановне соболезнования и просьбу простить его за то, что он не придёт на поминки. Соня всё время сидела неуклюже, много раз поднималась уходить, но Лужин её останавливал. Он, говоря, что хочет помочь их семье, дал Соне 10 рублей, но с условием, чтоб никто не знал об этом. Когда Соня от души поблагодарила Лужина и вышла, Лебезятников сам подошёл к Лужину и пожал ему руку, сказав, что не ожидал такого поступка от Лужина.

Глава вторая (II)

Похороны Мармеладова провели рано утром. На них присутствовали Катерина Ивановна, ее дети и поляк, которого очень полюбила в последнее время Катерина Ивановна за то, что он ей помогал. Поминальный стол был организован Амалией Карловной на деньги, подаренные семье Мармеладова Раскольниковым. Стол был не очень шикарным, однако на нём присутствовало вино и другая выпивка, также было много закуски и основных блюд. Из гостей были Катерина Ивановна, Соня, хозяйка Амалия Карловна, а также поляк, который пригласил несколько своих друзей. Катерина Ивановна была очень огорчена тем, что на поминки пришёл какой-то сброд, так как не пришли самые важные люди, которых она позвала. Не пришел Лебезятников, Лужин, а также генерал, который знал ее отца. Катерина Ивановна позвала также двух женщин, которые жили рядом с ними и которые оскорбили её, сказав, что она женщина низшего класса. Но Катерина Ивановна, как она сама утверждала, была из аристократического общества. Она их пригласила, чтоб показать им как красиво и культурно она может помянуть мужа. Весь вечер Катерина Ивановна говорила только с Раскольниковым. Она жаловалась на гостей, она говорила о нелепости этих поминок, о том, что люди на этих поминках просто напиваются. С Амалией Карловной она почти не говорила, а также обвиняла его в том, что она не очень хорошо приготовила стол и позвала какой-то сброд.

Глава третья (III)

Лужин входит в комнату и начинает обвинять Соню в том, что она украла у него со стола 100 руб. Он говорит ей, чтобы она призналась сейчас, чтобы не пришлось вызывать жандармов. Амалия Карловна, обиженная Катериной Ивановной, тоже начала подтверждать, что Соня – воровка. Соня в это время вся побледнела, она молчала и не понимала, что происходит. Катерина Ивановна, защищая Соню, набросилась на Лужина с обвинениями, что он подлец и клеветник. Она говорила, что Соня - это ангельское существо, которое никогда и ничего не может сделать плохого, и чтобы доказать это Катерина Ивановна выворачивает Сонины карманы, в которых были только 10 рублей, по мнению Сони. Но вдруг из кармана падает какая-то бумажка, сложенная в квадрат и, когда её разложили, это оказалось 100 рублей. Лужин торжествовал, он добился своего. Однако тут в комнату входит Лебезятников и говорит, что Лужин Павел Петрович сам подкинул Соне эти сложенные 100 рублей. Когда Соня выходила из его комнаты, он незаметно положил ей в карман скомканную купюру. Лебезятников думал, что этим поступком Лужин хочет обрадовать Соня и избежать благодарности. Лебезятников клялся, что готов рассказать всё жандармам, если его начнут расспрашивать. Однако теперь Лебезятников не очень понимает мотивы этого поступка. Тут в диалог вступает Раскольников. Он рассказывает всем мотивы Лужина оклеветать Соню. Он говорит, что, оклеветав Соню, Лужин хотел вернуть доверие сестры Раскольникова Дуни и снова идти к ней свататься. Когда всё разъяснилось, все поняли, что Лужин совершил нехороший поступок, все пьяные мужики начали на него кидаться, собирались его ударить, но он успел выйти из комнаты. Амалия Ивановна, хозяйка, окончательно выгоняла Катерина Иванович из своего дома. Всё это время в углу стояли и плакали дети. Катерина Ивановна выбежала из квартиры, сказав, что идёт искать справедливость, а Соня убежала домой. За Соней пошёл Родион Раскольников.

Глава четвёртая (IV)

Раскольников пошёл к Соне домой и намеками он сказал ей, что это он убил Лизавету. Соня не могла понять, зачем Родион это сделал. Он сам старался ей ответить, но он тоже не понимал зачем он убил эту старуху-процентщицу. Он сам не верил, что он делает это для пользы кому-то или что он тот самый необычный человек, о котором он писал в своей статье. Окончательной причиной убийства Раскольников считал было то, что он низкий и подлый человек, которому легче убить, чем заработать денег. Соня же почувствовала, как он страдает и сожалеет о случившемся, и обещала быть с ним всегда и везде. Этот разговор в квартире Сони, как и прошлый был подслушан Свидригайловым. Они сидели, держа друг друга за руки, как вдруг в комнату вбегает Лебезятников.

Глава пятая (V)

Лебезятников сказал, что Катерина Ивановна сошла с ума, что она пришла, взяла детей и пошла по проспекту, заставляя детей танцевать и петь. Они все побежали к проспекту, где Катерина Ивановна делала шоу. Она пела вместе с Полей, а дети танцевали. За ними шла огромная толпа, которая смотрела на них и смеялась. Соня попыталась остановить и вразумить Катерину Ивановну, но та говорила, что она так будет зарабатывать на жизнь. Испуганный состоянием матери Николенька начал убегать. Катерина Ивановна пробежал его останавливать, но споткнулась и упала лицом на бордюр. Когда к ней подбежала Соня и посмотрела неё, у неё всё лицо было в крови. Неравнодушные к беде Сони подняли Катерину Ивановну и понесли в квартиру к Соне. Катерина Ивановна умерла в бреду в квартире Сони в окружении людей с улицы. Свидригайлов, услыхавший шум, вышел посмотреть, что творится. Увидев, что несут Катерину Ивановну и что рядом идёт Раскольников, он подошёл к Родиону и сказал, что он слышал всё, что Раскольников говорил Соне в недавние дни.

V

«Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… – додумывался Раскольников, – но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину…»

Вопрос, почему он пошел теперь к Разумихину, тревожил его больше, чем даже ему самому казалось; с беспокойством отыскивал он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы, самом обыкновенном поступке.

«Что ж, неужели я всё дело хотел поправить одним Разумихиным и всему исход нашел в Разумихине?» – спрашивал он себя с удивлением.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

Он думал и тер себе лоб, и, странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой, после очень долгого раздумья, пришла ему в голову одна престранная мысль.

«Гм… к Разумихину, – проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, – к Разумихину я пойду, это конечно… но – не теперь… Я к нему… на другой день, после того пойду, когда уже то будет кончено и когда всё по-новому пойдет…»

И вдруг он опомнился.

«После того , – вскрикнул он, срываясь со скамейки, – да разве то будет? Неужели в самом деле будет?»

Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало всё это вот уже более месяца, и он пошел куда глаза глядят.

Нервная дрожь его перешла в какую-то лихорадочную; он чувствовал даже озноб; на такой жаре ему становилось холодно. Как бы с усилием начал он, почти бессознательно, по какой-то внутренней необходимости, всматриваться во все встречавшиеся предметы, как будто ища усиленно развлечения, но это плохо удавалось ему, и он поминутно впадал в задумчивость. Когда же опять, вздрагивая, поднимал голову и оглядывался кругом, то тотчас же забывал, о чем сейчас думал и даже где проходил. Таким образом прошел он весь Васильевский остров, вышел на Малую Неву, перешел мост и поворотил на Острова. Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам , привыкшим к городской пыли, к известке и к громадным, теснящим и давящим домам. Тут не было ни духоты, ни вони, ни распивочных. Но скоро и эти новые, приятные ощущения перешли в болезненные и раздражающие. Иногда он останавливался перед какою-нибудь изукрашенною в зелени дачей, смотрел в ограду, видел вдали, на балконах и на террасах, разряженных женщин и бегающих в саду детей. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел. Встречались ему тоже пышные коляски, наездники и наездницы; он провожал их с любопытством глазами и забывал о них прежде, чем они скрывались из глаз. Раз он остановился и пересчитал свои деньги: оказалось около тридцати копеек. «Двадцать городовому, три Настасье за письмо, – значит, Мармеладовым дал вчера копеек сорок семь али пятьдесят», – подумал он, для чего-то рассчитывая, но скоро забыл даже, для чего и деньги вытащил из кармана. Он вспомнил об этом, проходя мимо одного съестного заведения, вроде харчевни, и почувствовал, что ему хочется есть. Войдя в харчевню, он выпил рюмку водки и съел с какою-то начинкой пирог. Доел он его опять на дороге. Он очень давно не пил водки, и она мигом подействовала, хотя выпита была всего одна рюмка. Ноги его вдруг отяжелели, и он начал чувствовать сильный позыв ко сну. Он пошел домой; но дойдя уже до Петровского острова, остановился в полном изнеможении, сошел с дороги, вошел в кусты, пал на траву и в ту же минуту заснул.

В болезненном состоянии сны отличаются часто необыкновенною выпуклостию, яркостью и чрезвычайным сходством с действительностью. Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и не выдумать наяву этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев. Такие сны, болезненные сны, всегда долго помнятся и производят сильное впечатление на расстроенный и уже возбужденный организм человека.

Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке . Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи… Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, проселок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая черная. Идет она, извиваясь, далее и шагах в трехстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которую он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно, и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собою кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частью без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на этот раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые – он часто это видел – надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. «Садись, все садись! – кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, – всех довезу, садись!» Но тотчас же раздается смех и восклицанья:

– Этака кляча да повезет!

– Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запрег!

– А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!

– Садись, всех довезу! – опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. – Гнедой даве с Матвеем ушел, – кричит он с телеги, – а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! – И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.

– Да садись, чего! – хохочут в толпе. – Слышь, вскачь пойдет!

– Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.

– Запрыгает!

– Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!

– И то! Секи ее!

Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и еще можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щелкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: «ну!», клячонка дергает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на нее, как горох. Смех в телеге и в толпе удвоивается, но Миколка сердится и в ярости сечет учащенными ударами кобыленку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдет.

– Пусти и меня, братцы! – кричит один разлакомившийся парень из толпы.

– Садись! Все садись! – кричит Миколка, – всех повезет. Засеку! – И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.

– Папочка, папочка, – кричит он отцу, – папочка, что они делают? Папочка, бедную лошадку бьют!

– Пойдем, пойдем! – говорит отец, – пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! – и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.

– Секи до смерти! – кричит Миколка, – на то пошло. Засеку!

– Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! – кричит один старик из толпы.

– Видано ль, чтобы така лошаденка таку поклажу везла, – прибавляет другой.

– Заморишь! – кричит третий.

– Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..

Вдруг хохот раздается залпом и покрывает всё: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!

Два парня из толпы достают еще по кнуту и бегут к лошаденке сечь ее с боков. Каждый бежит с своей стороны.

– По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! – кричит Миколка.

– Песню, братцы! – кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабенка щелкает орешки и посмеивается.

…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает всё это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.

– А чтобы те леший! – вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.

– Разразит! – кричат кругом.

– Мое добро! – кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.

А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.

– Живуча! – кричат кругом.

– Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! – кричит из толпы один любитель.

– Топором ее, чего! Покончить с ней разом, – кричит третий.

– Эх, ешь те комары! Расступись! – неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. – Берегись! – кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.

– Добивай! – кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало – кнуты, палки, оглоблю, и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.

– Доконал! – кричат в толпе.

– А зачем вскачь не шла!

– Мое добро! – кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит будто жалея, что уж некого больше бить.

– Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! – кричат из толпы уже многие голоса.

Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы.

– Пойдем! пойдем! – говорит он ему, – домой пойдем!

– Папочка! За что они… бедную лошадку… убили! – всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.

– Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! – говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.

Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе.

«Слава богу, это только сон! – сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. – Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!»

Всё тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.

«Боже! – воскликнул он, – да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?»

Он дрожал как лист, говоря это.

«Да что же это я! – продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, – ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту… пробу , ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…

Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это всё, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я всё же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и до сих пор…»

Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т – в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! – молил он, – покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»

Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!

Впоследствии, когда он припоминал это время и всё, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя в сущности и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.

Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совсем лишнее идти. Крюк был небольшой, но очевидный и совершенно ненужный. Конечно, десятки раз случалось ему возвращаться домой, не помня улиц, по которым он шел. Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!

Было около девяти часов, когда он проходил по Сенной. Все торговцы на столах, на лотках, в лавках и в лавочках запирали свои заведения, или снимали и прибирали свой товар, и расходились по домам, равно как и их покупатели. Около харчевен в нижних этажах, на грязных и вонючих дворах домов Сенной площади, а наиболее у распивочных, толпилось много разного и всякого сорта промышленников и лохмотников. Раскольников преимущественно любил эти места, равно как и все близлежащие переулки, когда выходил без цели на улицу. Тут лохмотья его не обращали на себя ничьего высокомерного внимания, и можно было ходить в каком угодно виде, никого не скандализируя. У самого К-ного переулка , на углу, мещанин и баба, жена его, торговали с двух столов товаром: нитками, тесемками, платками ситцевыми и т. п. Они тоже поднимались домой, но замешкались, разговаривая с подошедшею знакомой. Знакомая эта была Лизавета Ивановна, или просто, как все звали ее, Лизавета, младшая сестра той самой старухи Алены Ивановны, коллежской регистраторши и процентщицы, у которой вчера был Раскольников, приходивший закладывать ей часы и делать свою пробу … Он давно уже знал всё про эту Лизавету, и даже та его знала немного. Это была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои. Она стояла в раздумье с узлом перед мещанином и бабой и внимательно слушала их. Те что-то ей с особенным жаром толковали. Когда Раскольников вдруг увидел ее, какое-то странное ощущение, похожее на глубочайшее изумление, охватило его, хотя во встрече этой не было ничего изумительного.

– Вы бы, Лизавета Ивановна, и порешили самолично, – громко говорил мещанин. – Приходите-тко завтра, часу в семом-с. И те прибудут.

– Завтра? – протяжно и задумчиво сказала Лизавета, как будто не решаясь.

– Эк ведь вам Алена-то Ивановна страху задала! – затараторила жена торговца, бойкая бабенка. – Посмотрю я на вас, совсем-то вы как робенок малый. И сестра она вам не родная, а сведенная, а вот какую волю взяла.

– Да вы на сей раз Алене Ивановне ничего не говорите-с, – перебил муж, – вот мой совет-с, а зайдите к нам не просясь. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами могут сообразить.

– Аль зайти?

– В семом часу, завтра; и от тех прибудут-с; самолично и порешите-с.

– И самоварчик поставим, – прибавила жена.

– Хорошо, приду, – проговорила Лизавета, всё еще раздумывая, и медленно стала с места трогаться.

Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна .

До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что всё вдруг решено окончательно.

Конечно, если бы даже целые годы приходилось ему ждать удобного случая, то и тогда, имея замысел, нельзя было рассчитывать наверное, на более очевидный шаг к успеху этого замысла, как тот, который представлялся вдруг сейчас. Во всяком случае, трудно было бы узнать накануне и наверно, с большею точностию и с наименьшим риском, без всяких опасных расспросов и разыскиваний, что завтра, в таком-то часу, такая-то старуха, на которую готовится покушение, будет дома одна-одинехонька.


…перешел мост и поворотил на Острова. Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам… - Имеется в виду Тучков мост через Малую Неву. По свидетельству наборщика М. А. Александрова, сам Достоевский всегда любил эти места.

Приснилось ему его детство, еще в их городке. - Описание этого сна навеяно автобиографическими воспоминаниями. Дрожащих от слабости, загнанных, тощих крестьянских клячонок Достоевский мог видеть в деревне, в усадьбе родителей, неподалеку от Зарайска. «Сон Раскольникова о загнанной лошади» Достоевский выбрал для чтения на вечере в пользу педагогических курсов 21 марта 1880 г.

Он бежит подле лошадки - он видит, как ее секут по глазам… - Эти строки перекликаются со стихами Некрасова на ту же тему: «и по плачущим, кротким глазам» (из цикла «О погоде», ч. II - «До сумерек», 1859). Достоевский вспоминает эти стихи позднее в романе «Братья Карамазовы» (ч. 2, гл. IV, «Бунт»). Близкий мотив встречается также у В. Гюго («Меланхолия», 1846; опубл. - 1856).

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Раскольников был деятельным и бодрым адвокатом Сони против Лужина, несмотря на то что сам носил столько собственного ужаса и страдания в душе. Но, выстрадав столько утром, он точно рад был случаю переменить свои впечатления, становившиеся невыносимыми, не говоря уже о том, насколько личного и сердечного заключалось в стремлении его заступиться за Соню. Кроме того, у него было в виду и страшно тревожило его, особенно минутами, предстоящее свидание с Соней: он должен был объявить ей, кто убил Лизавету, и предчувствовал себе страшное мучение, и точно отмахивался от него руками. И потому, когда он воскликнул, выходя от Катерины Ивановны: "Ну, что вы скажете теперь, Софья Семеновна?", то, очевидно, находился еще в каком-то внешне возбужденном состоянии бодрости, вызова и недавней победы над Лужиным. Но странно случилось с ним. Когда он дошел до квартиры Капернаумова, то почувствовал в себе внезапное обессиление и страх. В раздумье остановился он перед дверью с странным вопросом: "Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?" Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно. Он еще не знал, почему невозможно; он только почувствовал это, и это мучительное сознание своего бессилия перед необходимостию почти придавило его. Чтоб уже не рассуждать и не мучиться, он быстро отворил дверь и с порога посмотрел на Соню. Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его.

Что бы со мной без вас-то было! - быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты. Очевидно, ей только это и хотелось поскорей сказать ему. Затем и ждала.

Раскольников прошел к столу и сел на стул, с которого она только что встала. Она стала перед ним в двух шагах, точь-в-точь как вчера.

Что, Соня? - сказал он и вдруг почувствовал, что голос его дрожит, - ведь все дело-то упиралось на "общественное положение и сопричастные тому привычки". Поняли вы давеча это?

Страдание выразилось в лице ее.

Только не говорите со мной как вчера! - прервала она его. - Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно...

Она поскорей улыбнулась, испугавшись, что, может быть, ему не понравится упрек.

Я сглупа-то оттудова ушла. Что там теперь? Сейчас было хотела идти, да все думала, что вот... вы зайдете.

Он рассказал ей, что Амалия Ивановна гонит их с квартиры и что Катерина Ивановна побежала куда-то "правды искать".

Ах, боже мой! - вскинулась Соня, - пойдемте поскорее...

И она схватила свою мантильку.

Вечно одно и то же! - вскричал раздражительно Раскольников. - У вас только и в мыслях, что они! Побудьте со мной.

А... Катерина Ивановна?

А Катерина Ивановна, уж, конечно, вас не минует, зайдет к вам сама, коли уж выбежала из дому, - брюзгливо прибавил он. - Коли вас не застанет, ведь вы же останетесь виноваты...

Соня в мучительной нерешимости присела на стул. Раскольников молчал, глядя в землю и что-то обдумывая.

Положим, Лужин теперь не захотел, - начал он, не взглядывая на Соню. - Ну а если б он захотел или как-нибудь в расчеты входило, ведь он бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова! А?

А ведь я и действительно мог не случиться! А Лебезятников, тот уже совсем случайно подвернулся.

Соня молчала.

Ну а если б в острог, что тогда? Помните, что я вчера говорил?

Она опять не ответила. Тот переждал.

А я думал, вы опять закричите: "Ах, не говорите, перестаньте!" - засмеялся Раскольников, но как-то с натугой. - Что ж, опять молчание? - переспросил он через минуту. - Ведь надо же о чем-нибудь разговаривать? Вот мне именно интересно было бы узнать, как бы вы разрешили теперь один "вопрос", - как говорит Лебезятников. (Он как будто начинал путаться.) Нет, в самом деле, я серьезно. Представьте себе, Соня, что вы знали бы все намерения Лужина заранее, знала бы (то есть наверно), что через них погибла бы совсем Катерина Ивановна, да и дети; вы тоже, впридачу (так как вы себя ни за что считаете, так впридачу). Полечка также... потому ей та же дорога. Ну-с; так вот: если бы вдруг все это теперь на ваше решение отдали: тому или тем жить на свете, то есть Лужину ли жить и делать мерзости, или умирать Катерине Ивановне? То как бы вы решили: кому из них умереть? Я вас спрашиваю.

Соня с беспокойством на него посмотрела: ей что-то особенное послышалось в этой нетвердой и к чему-то издалека подходящей речи.

Я уже предчувствовала, что вы что-нибудь такое спросите, - сказала она, пытливо смотря на него.

Хорошо, пусть; но, однако, как же бы решить-то?

Зачем вы спрашиваете, чему быть невозможно? - с отвращением сказала Соня.

Стало быть, лучше Лужину жить и делать мерзости! Вы и этого решить не осмелились?

Да ведь я божьего промысла знать не могу... И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьей поставил: кому жить, кому не жить?

Уж как божий промысл замешается, так уж тут ничего не поделаешь, - угрюмо проворчал Раскольников.

Говорите лучше прямо, чего вам надобно! - вскричала с страданием Соня, - вы опять на что-то наводите... Неужели вы только затем, чтобы мучить, пришли!

Она не выдержала и вдруг горько заплакала. В мрачной тоске смотрел он на нее. Прошло минут пять.

А ведь ты права, Соня, - тихо проговорил он наконец. Он вдруг переменился; выделанно-нахальный и бессильно-вызывающий тон его исчез. Даже голос вдруг ослабел. - Сам же я тебе сказал вчера, что не прощения приду просить, а почти тем вот и начал, что прощения прошу... Это я про Лужина и промысл для себя говорил... Я это прощения просил, Соня... Он хотел было улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в его бледной улыбке. Он склонил голову и закрыл руками лицо.

И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута прошла.

Опять он закрыл руками лицо и склонил вниз голову. Вдруг он побледнел, встал со стула, посмотрел на Соню и, ничего не выговорив, пересел на ее постель.

Эта минута была ужасно похожа, в его ощущении, на ту, когда он стоял за старухой, уже высвободив из петли топор, и почувствовал, что уже "ни мгновения нельзя было терять более".

Что с вами? - спросила Соня, ужасно оробевшая.

Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села на постель подле и ждала, не сводя с него глаз. Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони.

Что с вами? - повторила она, слегка от него отстраняясь.

Ничего, Соня. Не пугайся... Вздор! Право, если рассудить, - вздор, - бормотал он с видом себя не помнящего человека в бреду. - Зачем только тебя-то я пришел мучить? - прибавил он вдруг, смотря на нее. - Право. Зачем? Я все задаю себе этот вопрос, Соня...

Он, может быть, и задавал себе этот вопрос четверть часа назад, но теперь проговорил в полном бессилии, едва себя сознавая и ощущая беспрерывную дрожь во всем своем теле.

Ох, как вы мучаетесь! - с страданием произнесла она, вглядываясь в него.

Все вздор!.. Вот что, Соня (он вдруг отчего-то улыбнулся, как-то бледно и бессильно, секунды на две), - помнишь ты, что я вчера хотел тебе сказать?

Соня беспокойно ждала.

Я сказал, уходя, что, может быть, прощаюсь с тобой навсегда, но что если приду сегодня, то скажу тебе... кто убил Лизавету.

Она вдруг задрожала всем телом.

Ну так вот, я и пришел сказать.

Так вы это в самом деле вчера... - с трудом прошептала она, - почему ж вы знаете? - быстро спросила она, как будто вдруг опомнившись.

Соня начала дышать с трудом. Лицо становилось все бледнее и бледнее.

Она помолчала с минуту.

Нашли, что ли, его? - робко спросила она.

Нет, не нашли.

Так как же вы про это знаете? - опять чуть слышно спросила она, и опять почти после минутного молчания.

Он обернулся к ней и пристально-пристально посмотрел на нее.

Угадай, - проговорил он с прежнею искривленною и бессильною улыбкой.

Точно конвульсии пробежали по всему ее телу.

Да вы... меня... что же вы меня так... пугаете? - проговорила она, улыбаясь как ребенок.

Стало быть, я с ним приятель большой... коли знаю, - продолжал Раскольников, неотступно продолжая смотреть в ее лицо, точно уже был не в силах отвести глаз, - он Лизавету эту... убить не хотел... Он ее... убил нечаянно... Он старуху убить хотел... когда она была одна... и пришел... А тут вошла Лизавета... Он тут... и ее убил.

Прошла еще ужасная минута. Оба все глядели друг на друга.

Так не можешь угадать-то? - спросил он вдруг, с тем ощущением, как бы бросался вниз с колокольни.

Н-нет, - чуть слышно прошептала Соня.

Погляди-ка хорошенько.

И как только он сказал это, опять одно прежнее, знакомое ощущение оледенило вдруг его душу: он смотрел на нее и вдруг, в ее лице, как бы увидел лицо Лизаветы. Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, все более и более от него отстраняясь, и все неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой.

Угадала? - прошептал он наконец.

Господи! - вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так! Даже потом, впоследствии, когда она припоминала эту минуту, ей становилось и странно, и чудно: почему именно она так сразу увидела тогда, что нет уже никаких сомнений? Ведь не могла же она сказать, например, что она что-нибудь в этом роде предчувствовала? А между тем, теперь, только что он сказал ей это, ей вдруг показалось, что действительно она как будто это самое и предчувствовала.

Полно, Соня, довольно! Не мучь меня! - страдальчески попросил он.

Он совсем, совсем не так думал открыть ей, но вышло так.

Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.

Что вы, что вы это над собой сделали! - отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками.

Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее:

Странная какая ты, Соня, - обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь.

Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! - воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике.

Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах.

Так не оставишь меня, Соня? - говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее.

Нет, нет; никогда и нигде! - вскрикнула Соня, - за тобой пойду, всюду пойду! О господи!.. Ох, я несчастная!.. И зачем, зачем я тебя прежде не знала! Зачем ты прежде не приходил? О господи!

Вот и пришел.

Теперь-то! О, что теперь делать!.. Вместе, вместе! - повторяла она как бы в забытьи и вновь обнимала его, - в каторгу с тобой вместе пойду! - Его как бы вдруг передернуло, прежняя, ненавистная и почти надменная улыбка выдавилась на губах его.

Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти, - сказал он.

Соня быстро на него посмотрела.

После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: "Он, он убийца! Да разве это возможно?"

Да что это! Да где это я стою! - проговорила она в глубоком недоумении, как будто еще не придя в себя, - да как вы, вы, такой... могли на это решиться?.. Да что это!

Ну да, чтобы ограбить. Перестань, Соня! - как-то устало и даже как бы с досадой ответил он.

Соня стояла как бы ошеломленная, но вдруг вскричала:

Ты был голоден! ты... чтобы матери помочь? Да?

Нет, Соня, нет, - бормотал он, отвернувшись и свесив голову, - не был я так голоден... я действительно хотел помочь матери, но... и это не совсем верно... не мучь меня, Соня!

Соня всплеснула руками.

Да неужель, неужель это все взаправду! Господи, да какая ж это правда! Кто же этому может поверить?.. И как же, как же вы сами последнее отдаете, а убили, чтоб ограбить! А!.. - вскрикнула она вдруг, - те деньги, что Катерине Ивановне отдали... те деньги... Господи, да неужели ж и те деньги...

Нет, Соня, - торопливо прервал он, - эти деньги были не те, успокойся! Эти деньги мне мать прислала, через одного купца, и получил я их больной, в тот же день, как и отдал... Разумихин видел... он же и получал за меня... эти деньги мои, мои собственные, настоящие мои.

Соня слушала его в недоумении и из всех сил старалась что-то сообразить.

А те деньги... я, впрочем, даже и не знаю, были ли там и деньги-то, - прибавил он тихо и как бы в раздумье, - я снял у ней тогда кошелек с шеи, замшевый... полный, тугой такой кошелек... да я не посмотрел в него; не успел, должно быть... Ну а вещи, какие-то все запонки да цепочки, - я все эти вещи и кошелек на чужом одном дворе, на В-м проспекте под камень схоронил, на другое же утро... Все там и теперь лежит...

Соня из всех сил слушала.

Ну, так зачем же... как же вы сказали: чтоб ограбить, а сами ничего не взяли? - быстро спросила она, хватаясь за соломинку.

Не знаю... я еще не решил - возьму или не возьму эти деньги, - промолвил он, опять как бы в раздумье, и вдруг, опомнившись, быстро и коротко усмехнулся. - Эх, какую я глупость сейчас сморозил, а?

У Сони промелькнула было мысль: "Не сумасшедший ли?" Но тотчас же она ее оставила: нет, тут другое. Ничего, ничего она тут не понимала!

Знаешь, Соня, - сказал он вдруг с каким-то вдохновением, - знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, - продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, - то я бы теперь... счастлив был! Знай ты это!

И что тебе, что тебе в том, - вскричал он через мгновение с каким-то даже отчаянием, - ну что тебе в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мною? Ах, Соня, для того ли я пришел к тебе теперь!

Соня опять хотела было что-то сказать, но промолчала.

Потому я и звал с собою тебя вчера, что одна ты у меня и осталась.

Куда звал? - робко спросила Соня.

Не воровать и не убивать, не беспокойся, не за этим, - усмехнулся он едко, - мы люди розные... И знаешь, Соня, я ведь только теперь, только сейчас понял: куда тебя звал вчера? А вчера, когда звал, я и сам не понимал куда. За одним и звал, за одним приходил: не оставить меня. Не оставишь, Соня?

Она стиснула ему руку.

И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! - в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, - вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся... из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, - ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на другого пришел свалить: "страдай и ты, мне легче будет!" И можешь ты любить такого подлеца?

Да разве ты тоже не мучаешься? - вскричала Соня.

Опять то же чувство волной хлынуло в его душу и опять на миг размягчило ее.

Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и... подлец! Но... пусть! все это не то... Говорить теперь надо, а я начать не умею...

Он остановился и задумался.

Э-эх, люди мы розные! - вскричал он опять, - не пара. И зачем, зачем я пришел! Никогда не прощу себе этого!

Нет, нет, это хорошо, что пришел! - восклицала Соня, - это лучше, чтоб я знала! Гораздо лучше!

Он с болью посмотрел на нее.

А что и в самом деле! - сказал он, как бы надумавшись, - ведь это ж так и было! Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил... Ну, понятно теперь?

Н-нет, - наивно и робко прошептала Соня, - только... говори, говори! Я пойму, я про себя все пойму! - упрашивала она его. - Поймешь? Ну, хорошо, посмотрим!

Он замолчал и долго обдумывал.

Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и... и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом "вопросе" я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально... и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я... вышел из задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было...

Соне вовсе не было смешно.

Вы лучше говорите мне прямо... без примеров, - еще робче и чуть слышно попросила она.

Он поворотился к ней, грустно посмотрел на нее и взял ее за руки.

Ты опять права, Соня. Это все ведь вздор, почти одна болтовня! Видишь: ты ведь знаешь, что у матери моей почти ничего нет. Сестра получила воспитание, случайно, и осуждена таскаться в гувернантках. Все их надежды были на одного меня. Я учился, но содержать себя в университете не мог и на время принужден был выйти. Если бы даже и так тянулось, то лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья... (Он говорил как будто заученное.) А к тому времени мать высохла бы от забот и от горя, и мне все-таки не удалось бы успокоить ее, а сестра... ну, с сестрой могло бы еще и хуже случиться!.. Да и что за охота всю жизнь мимо всего проходить и от всего отвертываться, про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть? Для чего? Для того ль, чтоб, их схоронив, новых нажить - жену да детей, и тоже потом без гроша и без куска оставить? Ну... ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, - и сделать все это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу стать... Ну... ну, вот и все... Ну, разумеется, что я убил старуху, - это я худо сделал... ну, и довольно!

В каком-то бессилии дотащился он до конца рассказа и поник головой.

Ох, это не то, не то, - в тоске восклицала Соня, - и разве можно так... нет, это не так, не так!

Сама видишь, что не так!.. А я ведь искренно рассказал, правду!

Да какая ж это правда! О господи!

Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную.

Это человек-то вошь!

Да ведь и я знаю, что не вошь, - ответил он, странно смотря на нее. - А впрочем, я вру, Соня, - прибавил он, - давно уже вру... Это все не то; ты справедливо говоришь. Совсем, совсем, совсем тут другие причины!.. Я давно ни с кем не говорил, Соня... Голова у меня теперь очень болит.

Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но... "но как же! Как же! О господи!" И она ломала руки в отчаянии.

Нет, Соня, это не то! - начал он опять, вдруг поднимая голову, как будто внезапный поворот мыслей поразил и вновь возбудил его, - это не то! А лучше... предположи (да! этак действительно лучше!), предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну... и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию. (Уж пусть все зараз! Про сумасшествие-то говорили и прежде, я заметил!) Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли ты, что я, может, и мог? Мать прислала бы, чтобы внести, что надо, а на сапоги, платье и хлеб я бы и сам заработал; наверно! Уроки выходили; по полтиннику предлагали. Работает же Разумихин! Да я озлился и не захотел. Именно озлился (это слово хорошее!). Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела... А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавидел я эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел! По суткам не выходил, и работать не хотел, и даже есть не хотел, все лежал. Принесет Настасья - поем, не принесет - так и день пройдет; нарочно со зла не спрашивал! Ночью огня нет, лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать. Надо было учиться, я книги распродал; а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит. Я лучше любил лежать и думать. И все думал... И все такие у меня были сны, странные, разные сны, нечего говорить какие! Но только тогда начало мне мерещиться, что... Нет, это не так! Я опять не так рассказываю! Видишь, я тогда все себя спрашивал: зачем я так глуп, что если другие глупы и коли я знаю уж наверно, что они глупы, то сам не хочу быть умнее? Потом я узнал, Соня, что если ждать, пока все станут умными, то слишком уж долго будет... Потом я еще узнал, что никогда этого и не будет, что не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! Да, это так! Это их закон... Закон, Соня! Это так!.. И я теперь знаю, Соня, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит!

Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом.

Я догадался тогда, Соня, - продолжал он восторженно, - что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, в первый раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал! Никто! Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел и не смеет, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту! Я... я захотел осмелиться и убил... я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина!

О, молчите, молчите! - вскрикнула Соня, всплеснув руками. - От бога вы отошли, и бог вас поразил, дьяволу предал!..

Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?

Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!

Молчи, Соня, я совсем не смеюсь, я ведь и сам знаю, что меня черт тащил. Молчи, Соня, молчи! - повторил он мрачно и настойчиво. - Я все знаю. Все это я уже передумал и перешептал себе, когда лежал тогда в темноте... Все это я сам с собой переспорил, до последней малейшей черты, и все знаю, все! И так надоела, так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я все хотел забыть и вновь начать, Соня, и перестать болтать! И неужели ты думаешь, что я как дурак пошел, очертя голову? Я пошел как умник, и это-то меня и сгубило! И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? - то, стало быть, не имею права власть иметь. Или что если задаю вопрос: вошь ли человек? - то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет... Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? - так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон... Всю, всю муку всей этой болтовни я выдержал, Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал: я захотел, Соня, убить без казуистики, убить для себя, для себя одного! Я лгать не хотел в этом даже себе! Не для того, чтобы матери помочь, я убил - вздор! Не для того я убил, чтобы, получив средства и власть, сделаться благодетелем человечества. Вздор! Я просто убил; для себя убил, для себя одного: а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и их всех живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!.. И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое... Я это все теперь знаю... Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею...

Убивать? Убивать-то право имеете? - всплеснула руками Соня.

Э-эх, Соня! - вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. - Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай, когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил... Так и знай!

И убили! Убили!

Да ведь как убил-то? Разве так убивают? Разве так идут убивать, как я тогда шел! Я тебе когда-нибудь расскажу, как я шел... Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!.. А старушонку эту черт убил, а не я... Довольно, довольно, Соня, довольно! Оставь меня, - вскричал он вдруг в судорожной тоске, - оставь меня!

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

Экое страдание! - вырвался мучительный вопль у Сони.

Ну, что теперь делать, говори! - спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

Что делать! - воскликнула она, вдруг вскочив с места, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. - Встань! (Она схватила его за плечо; он приподнялся, смотря на нее почти в изумлении.) Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем, вслух: "Я убил!" Тогда бог опять тебе жизни пошлет. Пойдешь? Пойдешь? - спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке, схватив его за обе руки, крепко стиснув их в своих руках и смотря на него огневым взглядом.

Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.

Это ты про каторгу, что ли, Соня? Донести, что ль, на себя надо? - спросил он мрачно.

Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.

Нет! Не пойду я к ним, Соня.

А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? - восклицала Соня. - Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! - вскрикнула она, - ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!

Не будь ребенком, Соня, - тихо проговорил он. - В чем я виноват перед ними? Зачем пойду? Что им скажу? Все это один только призрак... Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они, Соня!.. Не пойду. И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? - прибавил он с едкою усмешкой. - Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак! Ничего, ничего не поймут они, Соня, и недостойны понять. Зачем я пойду? Не пойду. Не будь ребенком, Соня...

Замучаешься, замучаешься, - повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.

Я, может, на себя еще наклепал, - мрачно заметил он, как бы в задумчивости, - может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить... Я еще поборюсь.

Надменная усмешка выдавливалась на губах его.

Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь!..

Привыкну... - проговорил он угрюмо и вдумчиво. - Слушай, - начал он через минуту, - полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят...

Ах, - вскрикнула Соня испуганно.

Ну что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился... Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня... Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят... потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно... Я только, чтобы ты знала... С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать... Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена... стало быть, и мать... Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?

О, буду! Буду!

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.

Соня, - сказал он, - уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.

Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.

Есть на тебе крест? - вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.

Он сначала не понял вопроса.

Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми... ведь мой! Ведь мой! - упрашивала она. - Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..

Дай! - сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.

Не теперь, Соня. Лучше потом, - прибавил он, чтоб ее успокоить.

Да, да, лучше, лучше, - подхватила она с увлечением, - как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.

В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.

Софья Семеновна, можно к вам? - послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.

Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.

Лужин, проснувшись на следующее утро после ссоры, попытался смириться с мыслью о разрыве с Дуней. Он успокаивал себя тем, что сможет найти более чистую и покладистую невесту. Кроме того, он злился на себя за то, что вчера сообщил о неудаче своему соседу по комнате, Лебезятникову, из-за чего тот теперь посмеивался над ним. Из дома Лужин вышел в злобном и раздражительном настроении. На службе его также ожидали неприятности: его хлопоты по одному делу в сенате не дали никакого результата. Ко всему прочему хозяин снятой им квартиры требовал выплаты неустойки в полном размере, а в мебельном магазине не хотели возвращать задаток. В мыслях Лужин то и дело возвращался к Дуне, надеясь уладить отношения с ней. Главным виновником размолвки он считал, конечно же, Раскольникова. Он злился на себя еще и за то, что не давал Дуне и Пульхерии Александровне достаточное количество денег, так как в этом случае они, как люди порядочные, чувствовали себя обязанными и не смогли так обойтись с ним. Его внимание привлекли приготовления к поминкам в комнате Катерины Ивановны. Он также был приглашен на них, но со всеми хлопотами и проблемами позабыл об этом. От хозяйки он узнал, что поминки готовились торжественные и пышные, что на них были приглашены почти все жильцы, а также Раскольников.

В свою комнату Лужин вернулся в еще более скверном настроении. Лебезятников все это утро находился дома. Он презирал и ненавидел Лебезятникова, который в прошлом был его питомцем. Узнав о Лебезятникове еще в Петербурге, Лужин решил остановиться у него отчасти из-за экономии, отчасти из-за того, что он принадлежал к прогрессистам из самых передовых молодых людей и якобы играл важную роль в каких-то кружках, о чем Лужин узнал еще в провинции. Лужин был наслышан о каких-то прогрессистах, нигилистах, обличителях и т. д. Сам же он больше всего боялся обличения. Поэтому, направляясь в Петербург, Лужин решил в первую очередь разузнать о представителях новомодных течений и при необходимости на всякий случай сблизиться с «молодыми поколениями нашими». Он надеялся, что в этом ему поможет Андрей Семенович Лебезятников, хотя он показался ему человеком «пошленьким и простоватым».

Этот Андрей Семенович был худосочный и золотушный человечек малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, в виде котлет, которыми он очень гордился. Сверх того, у него почти постоянно болели глаза. Сердце у него было довольно мягкое, но речь весьма самоуверенная, а иной раз чрезвычайно даже заносчивая, - что, в сравнении с фигуркой его, почти всегда выходило смешно. У Амалии Ивановны он считался, впрочем, в числе довольно почетных жильцов, то есть не пьянствовал и за квартиру платил исправно. Несмотря на все эти качества, Андрей Семенович действительно был глуповат. Прикомандировался же он к прогрессу и к «молодым поколениям нашим», - по страсти. Это был один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат.

Лебезятников также испытывал неприязнь к своему бывшему опекуну, хотя порой заводил с ним разговоры о всяких «прогрессивных» идеях. Этим утром Лебезятников находил Лужина особенно злобным и раздраженным. Его бывший опекун разложил на столе кредитки, делая вид, что занимается важным делом. В действительности он хотел вызвать зависть Лебезятникова. Однако Андрей Семенович догадался об этом и попытался заговорить со своим бывшим опекуном. Лебезятников рассказал, что он планирует устроить коммуну, в которую собирается вовлечь и Соню, которую когда-то сам и выжил из квартиры. Пока же он «продолжал развивать» девушку и удивлялся тому, что она до сих пор ведет себя с ним так, как будто стыдится. Воспользовавшись тем, что зашел разговор о Соне, Лужин попросил Лебезятникова позвать ее к нему в комнату.

Минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Та вошла в чрезвычайном удивлении и, по обыкновению своему, робея. Петр Петрович встретил ее «ласково и вежливо», впрочем, с некоторым оттенком какой-то веселой фамильярности... Он поспешил ее «ободрить» и посадил за стол напротив себя...

Во-первых, вы, пожалуйста, извините меня, Софья Семеновна, перед многоуважаемой вашей мамашей... Так ведь, кажется? Заместо матери приходится вам Катерина-то Ивановна? - начал Петр Петрович весьма солидно, но, впрочем, довольно ласково. Видно было, что он имеет самые дружественные намерения.

Так точно-с, так-с; заместо матери-с, - торопливо и пугливо ответила Соня.

Ну-с, так вот и извините меня перед нею, что я, по обстоя- тельствам независящим, принужден манкировать и не буду у вас на блинах... то есть на поминках, несмотря на милый зов вашей мамаши...

Случилось мне вчера, мимоходом, перекинуть слова два с несчастною Катериной Ивановной. Двух слов достаточно было узнать, что она находится в состоянии - противоестественном, если только можно так выразиться...

Да-с... в противоестественном-с, - торопясь поддакивала Соня.

Или проще и понятнее сказать - в больном.

Да-с, проще и понят... да-с, больна-с.

Так-с. Так вот, по чувству гуманности и-и-и, так сказать, сострадания, я бы желал быть, с своей стороны, чем-нибудь полезным, предвидя неизбежно несчастную участь ее. Кажется, и все беднейшее семейство это от вас одной теперь только и зависит...

Петр Петрович вручил Соне десятирублевый кредитный билет. Девушка взяла деньги и поспешила откланяться. Лужин проводил ее до дверей и крайне смущенная Соня вернулась к Катерине Ивановне. Андрей Семенович Лебезятников, присутствовавший во время этой сцены в комнате, признал поступок Лужина гуманным и благородным.

Гордость бедных и тщеславие побудили Катерину Ивановну потратить почти половину полученных от Раскольникова денег на поминки. В приготовлениях помогала и Амалия Ивановна, квартирная хозяйка, с которой прежде Катерина Ивановна враждовала.

Амалия Ивановна всем сердцем решилась участвовать во всех хлопотах: она взялась накрыть стол, доставить белье, посуду и проч. и приготовить на своей кухне кушанье. Ее уполномочила во всем и оставила по себе Катерина Ивановна, сама отправляясь на кладбище. Действительно, все было приготовлено на славу: стол был накрыт даже довольно чисто, посуда, вилки, ножи, рюмки, стаканы, чашки - все это, конечно, было сборное, разнофасонное и разнокалиберное, от разных жильцов, но все было к известному часу на своем месте, и Амалия Ивановна, чувствуя, что отлично исполнила дело, встретила возвратившихся даже с некоторою гордостию, вся разодетая, в чепце с новыми траурными лентами и в черном платье...

К неудовольствию Катерины Ивановны из всех приглашенных ею «солидных» лиц, никто не пришел. Не явился Лужин, пообещавший Катерине Ивановне выхлопотать ей пенсию, и даже Лебезятников.

Одним словом, Катерина Ивановна поневоле должна была встретить всех с удвоенною важностию и даже с высокомерием. Особенно строго оглядела она некоторых и свысока пригласила сесть за стол. Считая почему-то, что за всех не явившихся должна быть в ответе Амалия Ивановна, она вдруг стала обращаться с ней до крайности небрежно, что та немедленно заметила и до крайности была этим пикирована. Такое начало не предвещало хорошего конца...

Когда все вернулись с кладбища, пришел Раскольников. Катерина Ивановна радостно встретила его, посадила за столом по левую руку от себя (по правую сидела Амалия Ивановна) и полушепотом стала воодушевленно рассказывать ему про приготовления к поминкам, делая язвительные замечания в адрес хозяйки, Амалии Ивановны. Вошедшая в комнату Соня передала ей извинения от имени Лужина, стараясь говорить так, чтобы другие тоже услышали. Катерина Ивановна была возбуждена и близка к истерике. Разговор ее время от времени прерывался сильным кашлем.

Раскольников сидел и слушал молча и с отвращением. Ел же он, только разве из учтивости прикасаясь к кускам, которые поминутно накладывала на его тарелку Катерина Ивановна, и то только, чтоб ее не обидеть. Он пристально приглядывался к Соне. Но Соня становилась все тревожнее и озабоченнее; она тоже предчувствовала, что поминки мирно не кончатся, и со страхом следила за возраставшим раздражением Катерины Ивановны. Ей, между прочим, было известно, что главною причиной, по которой обе приезжие дамы так презрительно обошлись с приглашением Катерины Ивановны, была она, Соня...

Соня, зная характер Катерины Ивановны, боялась, что все это плохо кончится. И ее опасения оказались не напрасны.

Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе», и т. д., и т. д...

Катерина Ивановна сообщила присутствующим, что в скором времени собирается вместе с детьми переехать в другой город, всерьез заняться воспитанием детей, рассказывала об учителях гимназии и об одном старичке-французе, который учил французскому языку ее саму. Когда она сказала, что собирается взять собой и Соню, которая будет ей во всем помогать, на другом конце стола кто-то фыркнул. Катерина Ивановна постаралась сделать вид, что ничего не произошло, и принялась превозносить достоинства Сони, «ее смирение и святость». Поцеловав Соню, она неожиданно расплакалась, заметив, что закуска уже кончилась и пора разносить чай.

В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная тем, что во всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и, с потаенною тоской, осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди ве’ше) и что «непремен должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо про белье смотрель», и второе, «чтоб все молоды девиц тихонько по ночам никакой роман не читаль». Катерина Ивановна, которая действительно была расстроена и очень устала и которой уже совсем надоели поминки, тотчас же «отрезала» Амалии Ивановне, что та «мелет вздор» и ничего не понимает; что заботы об ди веше дело кастелянши, а не директрисы благородного пансиона; а что касается до чтения романов, так уж это просто даже неприличности, и что она просит ее замолчать.

Между Катериной Ивановной и Амалией Ивановной вспыхнула ссора.

Амалия Ивановна забегала по комнате, крича изо всех сил, что она хозяйка и чтоб Катерина Ивановна «в сию минуту съезжаль с квартир»; затем бросилась для чего-то обирать со стола серебряные ложки. Поднялся гам и грохот; дети заплакали. Соня бросилась было удерживать Катерину Ивановну; но когда Амалия Ивановна вдруг закричала что-то про желтый билет, Катерина Ивановна отпихнула Соню и пустилась к Амалии Ивановне, чтобы немедленно привести свою угрозу, насчет чепчика, в исполнение. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге комнаты вдруг показался Петр Петрович Лужин. Он стоял и строгим, внимательным взглядом оглядывал всю компанию. Катерина Ивановна бросилась к нему.

Екатерина Ивановна обратилась к Лужину с просьбой защитить ее и сирот от хозяйки, но он отмахнулся от нее и как-то странно захохотал. Лужин заявил, что не намерен участвовать в ссорах и желает объясниться с Соней. Он во всеуслышание заявил, что с его стола исчезло сто рублей, когда в комнате была Соня.

Совершенное молчание воцарилось в комнате. Даже плакавшие дети затихли. Соня стояла мертво-бледная, смотрела на Лужина и ничего не могла отвечать. Она как будто еще и не понимала...

Ну-с, так как же-с? - спросил Лужин, пристально смотря на нее.

Я не знаю... Я ничего не знаю... - слабым голосом проговорила наконец Соня.

Нет? Не знаете? - переспросил Лужин и еще несколько секунд помолчал. - Подумайте, мадемуазель, - начал он строго, но все еще как будто увещевая, - обсудите, я согласен вам дать еще время на размышление. Извольте видеть-с: если б я не был так уверен, то уж, разумеется, при моей опытности, не рискнул бы так прямо вас обвинить; ибо за подобное, прямое и гласное, но ложное или даже только ошибочное обвинение я, в некотором смысле, сам отвечаю...

Я ничего не брала у вас, - прошептала в ужасе Соня, - вы дали мне десять рублей, вот возьмите их. - Соня вынула из кармана платок, отыскала узелок, развязала его, вынула десятирублевую бумажку и протянула руку Лужину.

А в остальных ста рублях вы так и не признаетесь? - укоризненно и настойчиво произнес он, не принимая билета.

Соня осмотрелась кругом. Все глядели на нее с такими ужасными, строгими, насмешливыми, ненавистными лицами. Она взглянула на Раскольникова... тот стоял у стены, сложив накрест руки, и огненным взглядом смотрел на нее.

О господи! - вырвалось у Сони.

Лужин потребовал позвать полицию. Катерина Ивановна, как будто опомнившись, бросилась к Соне и обняла ее. Желая доказать присутствующим, что ее падчерица ничего не брала, она начала выворачивать карманы ее платья, и на пол упала сторублевая банкнота.

Петр Петрович нагнулся, взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул...

Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их на Лужина. Соня стояла на том же месте, как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась руками.

Нет, это не я! Я не брала! Я не знаю! - закричала она, разрывающим сердце воплем, и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто грудью желая защитить ее ото всех.

Соня! Соня! Я не верю! Видишь, я не верю! - кричала (несмотря на всю очевидность) Катерина Ивановна, сотрясая ее в руках своих, как ребенка, целуя ее бессчетно, ловя ее руки и, так и впиваясь, целуя их...

Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику...

Лужин заявил, что публично прощает Соню, и в этот момент в комнату вошел Лебезятников, заявивший во всеуслышание, что Лужин - подлый человек.

Вы... клеветник... - горячо проговорил Лебезятников, строго смотря на него своими подслеповатыми глазками... Опять снова воцарилось молчание. Петр Петрович почти даже потерялся, особенно в первое мгновение.

Если это вы мне... - начал он, заикаясь, - да что с вами? В уме ли вы?..

Я видел, видел! - кричал и подтверждал Лебезятников, - и хоть это против моих убеждений, но я готов сей же час принять в суде какую угодно присягу, потому что я видел, как вы ей тихонько подсунули! Только я-то, дурак, подумал, что вы из благодеяния подсунули! В дверях, прощаясь с нею, когда она повернулась и когда вы ей жали одной рукой руку, другою, левой, вы и положили ей тихонько в карман бумажку. Я видел! Видел!

Лужин побледнел.

Что вы врете! - дерзко вскричал он, - да и как вы могли, стоя у окна, разглядеть бумажку? Вам померещилось... на подслепые глаза. Вы бредите!

Лебезятников, увидев, что Лужин незаметно подложил девушке бумажку, подумал тогда, что он делает это из благородства, чтобы избежать слов благодарности. Но при этом подумал, что Соня, не зная, что у нее в кармане находится сто рублей, может их случайно выронить. Он решил прийти и сообщить девушке о том, что ей подложены деньги. Лебезятников не раз повторил, что готов поклясться во всем полицейским, но не может понять, зачем Лужину было совершать такой низкий поступок.

Я могу объяснить, для чего он рискнул на такой поступок, и, если надо, сам присягу приму! - твердым голосом произнес, наконец, Раскольников и выступил вперед.

Он был по-видимому тверд и спокоен. Всем как-то ясно стало, при одном только взгляде на него, что он действительно знает, в чем дело, и что дошло до развязки.

Раскольников объяснил присутствующим цель поступка Лужина. Он рассказал о ссоре, которая несколько дней тому назад произошла в номере, где остановились Дуня и Пульхерия Александровна, и о письме, в котором Лужин сообщал, что Родион отдал деньги Соне (а не Катерине Ивановне, как это было на самом деле), причем намекнул на какую-то связь между ним и Соней. Убеждая всех в том, что Соня - воровка, Лужин хотел доказать матери и сестре Раскольникова справедливость своих подозрений. Таким образом он стремился поссорить Раскольникова с его родными.

Соня слушала с напряжением, но как будто тоже не все понимала, точно просыпалась от обморока. Она только не спускала своих глаз с Раскольникова, чувствуя, что в нем вся ее защита... Раскольников попросил было опять говорить, но ему уже не дали докончить: все кричали и теснились около Лужина с ругательствами и угрозами. Но Петр Петрович не струсил. Видя, что уже дело по обвинению Сони вполне проиграно, он прямо прибегнул к наглости.

Он заявил, что собирается подать в суд, найти управу на «безбожников, возмутителей и вольнодумцев», после чего протиснулся через толпу и ушел. Лебезятников крикнул ему вдогонку, чтобы он немедленно съезжал с квартиры, на что Лужин ответил, что он и сам уже решил съехать.

Соня, робкая от природы, и прежде знала, что ее легче погубить, чем кого бы то ни было, а уж обидеть ее всякий мог почти безнаказанно. Но все-таки, до самой этой минуты, ей казалось, что можно как-нибудь избегнуть беды - осторожностию, кротостию, покорностию перед всем и каждым. Разочарование ее было слишком тяжело. Она, конечно, с терпением и почти безропотно могла все перенести - даже это. Но в первую, минуту уж слишком тяжело стало. Несмотря на свое торжество и на свое оправдание, - когда прошел первый испуг и первый столбняк, когда она поняла и сообразила все ясно, - чувство беспомощности и обиды мучительно стеснило ей сердце. С ней началась истерика. Наконец, не выдержав, она бросилась вон из комнаты и побежала домой...

Амалия Ивановна кинулась к Катерине Ивановне с криком: «Долой с квартир! Сейчас! Марш!», хватая вещи, которые попадались ей под руку, и скидывая их на пол.

Жильцы горланили кто в лес, кто по дрова - иные договаривали, что умели, о случившемся событии; другие ссорились и ругались; иные затянули песни...

«А теперь пора и мне! - подумал Раскольников. - Ну-тка, Софья Семеновна, посмотрим, что вы станете теперь говорить!»

И он отправился на квартиру Сони.

Направляясь к Соне, Раскольников чувствовал, что должен сказать ей, кто убил Лизавету. Одновременно он предчувствовал, что результатом этого признания будет страшное мучение. Подходя к квартире, которую снимала Соня, он ощущал бессилие и страх, но сознавал «свое бессилие перед необходимостью» рассказать ей все.

Она сидела, облокотясь на столик и закрыв лицо руками, но, увидев Раскольникова, поскорей встала и пошла к нему навстречу, точно ждала его.

Что бы со мной без вас-то было! - быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты...

Страдание выразилось в лице ее.

Только не говорите со мной как вчера! - прервала она его. - Пожалуйста, уж не начинайте. И так мучений довольно...

Рассказав, чем закончились поминки у Катерины Ивановны, Раскольников спросил у Сони, как бы она поступила, если бы ей нужно было решить, умереть ли Лужину или Катерине Ивановне. Соня ответила, что предчувствовала, что Родион задаст ей такой вопрос, но она не знает Божьего промысла, она не судья и не ей решать, кому жить, а кому не жить. Девушка попросила Раскольникова говорить прямо, и Родион признался ей, что это он убил старуху и Лизавету.

Господи! - вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так!..

Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.

Что вы, что вы это над собой сделали! - отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками...

Понимая, что Раскольников еще не до конца осознал тяжесть своего поступка, Соня начала расспрашивать его о подробностях преступления.

Знаешь, Соня, - сказал он вдруг с каким-то вдохновением, - знаешь, что я тебе скажу: если б только я зарезал из того, что голоден был, - продолжал он, упирая в каждое слово и загадочно, но искренно смотря на нее, - то я бы теперь... счастлив был! Знай ты это!..

Он замолчал и долго обдумывал.

Штука в том: я задал себе один раз такой вопрос: что если бы, например, на моем месте случился Наполеон и не было бы у него, чтобы карьеру начать, ни Тулона, ни Египта, ни перехода через Монблан, а была бы вместо этих красивых и монументальных вещей просто-запросто одна какая-нибудь смешная старушонка, легистраторша, которую вдобавок надо убить, чтоб из сундука у ней деньги стащить (для карьеры-то, понимаешь?), ну, так решился ли бы он на это, если бы другого выхода не было? Не покоробился ли бы оттого, что это уж слишком не монументально и... и грешно? Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало, когда я наконец догадался (вдруг как-то), что не только его не покоробило бы, но даже и в голову бы ему не пришло, что это не монументально... и даже не понял бы он совсем: чего тут коробиться? И уж если бы только не было ему другой дороги, то задушил бы так, что и пикнуть бы не дал, без всякой задумчивости!.. Ну и я... вышел из задумчивости... задушил... по примеру авторитета... И это точь-в-точь так и было! Тебе смешно? Да, Соня, тут всего смешнее то, что, может, именно оно так и было...

Соне вовсе не было смешно.

Вы лучше говорите мне прямо... без примеров, - еще робче и чуть слышно попросила она...

Я ведь только вошь убил, Соня, бесполезную, гадкую, зловредную.

«...Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил...», - объяснял Раскольников Соне. Наполеону и в голову бы не пришло задумываться над тем, убивать старушку или нет, если бы это ему было нужно. Он, Раскольников, убил всего лишь вошь, бесполезную, гадкую, зловредную. Нет, опровергал он сам себя, не вошь, но он захотел осмелиться и убил... Главным мотивом убийства, по словам Раскольникова, было его стремление найти ответ на вопрос:

«...вошь ли я, как все, или человек?.. Тварь ли я дрожащая или право имею... Черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все!.. Разве я старушонку убил? Я себя убил!..»

Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом...

Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.

Экое страдание! - вырвался мучительный вопль у Сони.

Ну, что теперь делать, говори! - спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.

Соня ответила ему, что он должен выйти на перекрес- ток, поцеловать землю, которую он осквернил убийством, поклониться на все четыре стороны и сказать всем вслух: «Я убил!» Должен принять страдание и искупить им свою вину. Но он не хотел каяться перед людьми, которые «миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают...» По его мнению, они «плуты и подлецы... ничего не поймут...»

Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь?..

Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.

Соня, - сказал он, - уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.

Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.

Есть на тебе крест? - вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.

Он сначала не понял вопроса.

Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми... ведь мой! Ведь мой! - упрашивала она. - Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..

Дай! - сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.

Не теперь, Соня. Лучше потом, - прибавил он, чтоб ее успокоить.

Да, да, лучше, лучше, - подхватила она с увлечением...

В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.

Софья Семеновна, можно к вам? - послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.

Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.

Встревоженный Лебезятников сообщил Раскольникову и Соне, что Катерина Ивановна потеряла рассудок: ходила к бывшему начальнику своего мужа, устроила там скандал, пришла домой, начала бить детей, шить им какие-то шапочки, собиралась вывести их на улицу, ходить по дворам и колотить в таз, вместо музыки, и хотела, чтобы дети пели и плясали... Не дослушав его до конца, Соня выбежала из комнаты, и вслед за ней вышли Раскольников и Лебезятников.

Раскольников направился в свою каморку. Зайдя в комнату, он почувствовал себя ужасно одиноким.

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»

Я останусь один! - проговорил он вдруг решительно, - и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: «Может, в каторге-то действительно лучше», - подумалось ему вдруг.

Когда он размышлял подобным образом, в комнату вошла Авдотья Романовна.

Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

Не сердись, брат, я только на одну минуту, - сказала Дуня. - Брат, я теперь знаю все, все. Мне Дмитрий Прокофьич все объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению... Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе все и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить... А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе... вся моя жизнь, или что... то кликни меня, я приду. Прощай!

Она круто повернула и пошла к двери.

Дуня! - остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, - этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек...

Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:

Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне... такие завещания делаешь?

Все равно... прощай...

Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла, посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.

Раскольников вышел из дома и почувствовал, как на него наваливается тоска, предчувствие долгих лет, наполненных этой тоской. В этот момент его неожиданно окликнул Лебезятников, сообщивший, что Катерина Ивановна исполнила свое намерение: ушла с квартиры и увела с собой детей.

На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась куча народу... Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении... Она бросалась к детям, кричала на них, угова- ривала, учила их тут же при народе, как плясать и петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их... Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «из благородного, можно даже сказать, аристократического дома»...

Соня ходила следом за Катериной Ивановной и пыталась образумить бедную женщину, но ее попытки ни к чему не приводили. Раскольников тоже попытался ее успокоить и убедить вернуться, сказав, что благородной даме не пристало ходить на улице, тем более той, которая готовилась стать директрисой благородного пансиона (об этом заявила вдова Мармеладова на поминках). В ответ на это Катерина Ивановна, закатываясь от смеха, сказала, что ее мечта разбилась и теперь они никому не нужны. Между тем сквозь толпу зевак пробивался городовой с солдатами, намеревавшийся восстановить порядок.

Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.

Городовой потребовал прекратить безобразие и, поняв, что женщина не в себе, попытался ее успокоить и отвести домой. Но случилось так, что младшие дети, напуганные поведением матери, увидев солдат, еще больше испугались и бросились бежать. Катерина Ивановна, плача и задыхаясь, побежала их догонять, но споткнулась и упала. Вокруг нее собралась толпа людей. Соня подумала, что она упала и разбилась головой о камень.

Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом...

Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших... Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.

Катерина Ивановна, ненадолго придя в себя, умерла. Свидригайлов предложил оплатить похороны, устроить детей в приют и на каждого положить в банк по тысяче пятьсот рублей до совершеннолетия. Свои благие намерения он объяснил желанием «вытащить из омута» и Соню. Из речей Свидригайлова Раскольников понял, что тот слышал его разговор с Соней. Свидригайлов и сам не отрицал этого.

Я, - продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, - и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам то, - ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить...

У Лужина из-за расстроенной женитьбы большие убытки (неустойка за квартиру, невозвращенный задаток за новую мебель и т. д.). Лужин - среди приглашенных на поминки, а также его сосед Андрей Семенович Лебезятников, «прогрессист», имеющий отношение к «кружкам», хотя «пошленький, простоватенький человек». Его Лужин также хотел использовать в своей карьере, «заискивая у молодого поколения». Лебезятников говорит с Лужиным о «прогрессивных» идеях - эмансипации, гражданском браке, «коммунах» (Достоевский высмеивает все это), считает, что его призвание в жизни - «протестовать» против всех и вся. Несмотря на это, он говорит о Соне хорошо. Лужин просит Лебезятникова привести Соню. Тот приводит. Лужин до этого считал на столе деньги, и по приходе Сони дает ей 10 рублей под видом помощи.

Катерина Ивановна пребывает в раздраженном состоянии, т. к. почти никто из приглашенных на поминки не явился, в том числе и Лужин с Лебезятникозым. Во время поминок происходит скандал между Катериной Ивановной и Амалией Ивановной, квартирной хозяйкой. В разгар перебранки появляется Лужин. Он обвиняет Соню в том, что она украла у него 100 рублей. Соня отвечает, что ничего не брала, только 10 рублей, которые ей Лужин сам дал, и возвращает ему деньги. Лужин настаивает, что у него пропал 100-рублевый банкнот. Катерина Ивановна защищает Соню, выворачивает ей карманы, чтобы показать, что в них ничего нет. Из кармана выпадает 100 рублей. Пришедший в это время Лебезятников свидетельствует, что Лужин сам подсунул эти 100 рублей Соне в карман, и готов принять в этом присягу. Раньше Лебезятников думал, что Лужин хочет сделать благодеяние, но незаметно, поэтому Лебезятников молчал. Раскольников объясняет присутствующим, что Лужин хотел таким образом поссорить его с семьей, доказав, что Соня, которую Раскольников защищал и которой помогал, - воровка. Тогда бы Лужин восстановил свои намерения на брак с Дуней, как человек, предупреждавший ее о «характере этой девицы» заранее. Лужин понимает, что попался, но не показывает этого, принимает наглый вид, ускользает из комнаты, собирает свои вещи и съезжает с квартиры. Квартирная хозяйка гонит и Катерину Ивановну с детьми. Та со словами «я найду справедливость» собирается идти на улицу.

Раскольников уходит, отправляется к Соне. Признается ей, что убил старуху и Лизавету. Соня плачет, говорит: «Что вы это над собой сделали!», имея в виду то, что Раскольников, будучи человеком, попытался преступить общечеловеческие законы. Соня говорит, что пойдет за Раскольниковым в каторгу. Раскольников рассказывает ей о своей теории. «Я ведь только вошь убил». Соня: «Это человек-то вошь?» Раскольников: «Это закон людской. Людей не переделать. Власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Надо только посметь. И я захотел осмелиться. Беда в том, что человек не вошь для меня, он вошь для того, кто и не задумывается над этим вопросом. Выходит, я не имел права, т. к. я точно такая же вошь, как все. Я себя убил, а не старушонку. Что теперь делать?» Соня говорит, что «надо пойти на перекресток» и сказать людям «я убил», покаяться перед ними. Тогда Бог опять жизнь пошлет. Раскольников возражает, что ему не в чем каяться, что люди сами друг друга миллионами изводят, что они сами подлецы и что он «еще поборется», что, возможно, он рано себя осудил, что он, может быть, «человек, а не вошь». Соня предлагает дать Раскольникову крест, который достался ей от Лизаветы. Раскольников хочет взять, но в следующий момент говорит, что «потом». Приходит Лебе-зятников, сообщает, что Катерина Ивановна ходила к генералу - начальнику покойного мужа, ее выгнали, вышел скандал. Теперь она «шьет детям какие-то шапочки, чтобы ходить по дворам, крутить шарманку и собирать подаяние». Она надевает на голову драдедамовый платок (тот самый, которым укрывала Соню, когда та в первый раз вернулась с панели и Катерина Ивановна на коленях просила у нее прощения).

Раскольников идет домой. Туда приходит Дуня, говорит, что Разумихин рассказал ей все, она теперь знает, что Раскольникова преследуют по подозрению в убийстве, но она не верит. Раскольников отвечает, что Дмитрий Прокофьевич Разумихин очень хороший человек и способен сильно любить, потом прощается с сестрой. Идет бродить по улицам. Встречается с Лебезятниковым, который говорит, что Катерина Ивановна ходит по улицам, «бьет в сковороду, а детей заставляет плясать». Соня ходит за ней, уговаривая вернуться домой. Катерина Ивановна не соглашается, говоря «достаточно мы тебя мучили». Раскольников идет на указанную улицу и тоже пытается вразумить Катерину Ивановну, но та не слушает. Какой-то чиновник с орденом дает ей 3 рубля. Приходит городовой, требует «прекратить безобразие». Дети, испугавшись, пытаются убежать. Катерина Ивановна бежит за ними, но падает, у нее открывается горловое кровотечение. Катерину Ивановну при помощи городового и чиновника относят домой к Соне. Сбегаются соседи, среди них - Свидригайлов. Катерина Ивановна бредит, потом умирает. Свидригайлов говорит, что похороны берет на себя, что детей устроит в сиротские заведения и положит каждому до совершеннолетия по 1500 рублей. Просит передать Дуне, что он так употребил ее деньги. На вопрос Раскольникова, что это он так расщедрился, Свидригайлов отвечает его же словами, что иначе «Полечка по той же дороге, что и Соня, пойдет». Затем говорит, что живет через стенку от Сони и что Раскольников его чрезвычайно заинтересовал.

Часть 6

После смерти Катерины Ивановны прошло 3 дня. Раскольников встречался несколько раз со Свидригайловым, но не говорил о главном. Свидригайлов удачно пристроил детей Катерины Ивановны, служит по ней в день по две панихиды. Раскольников с Разумихиным говорят о Дуне и Пульхерии Александровне (матери Раскольникова). Разумихин вскользь упоминает о признавшемся в убийстве Миколае. Раскольников понимает, что Порфирий Петрович знает, что Миколай на самом деле не виноват. Раскольников сидит у себя дома. К нему приходит Порфирий Петрович, рассказывает, как из подозрений, косвенных данных у него выросла убежденность в виновности Раскольникова. Оказывается, он и с обыском на квартире Раскольникова был, когда тот в беспамятстве лежал, и слухи специально распускал, ожидая, что Раскольников клюнет и сам придет. Постепенно все совпало до мелочей, а Миколка - человек набожный, «фантаст», жил у какого-то божьего старца в свое время, сектант. Решил «за других пострадать». Раскольников: «Так кто же убил?» Порфирий Петрович: «Вы». Раскольников: «Почему тогда не арестуете?» Порфирий Петрович: «Доказательств нет пока. Но обязательно вас арестую. Поэтому, пока не поздно, явитесь с повинной. Сбавка будет, я помогу. Впереди еще много жизни будет. Ведь вы совсем не такой подлец, по крайней мере долго себя не морочили (теорией), сразу «до последних столбов» дошли. А «жизнь вынесет на берег, на ноги поставит, на какой берег - не ясно, но вынесет непременно. Обретите Бога - и все будет по плечу... Станьте солнцем - и вас все увидят». Раскольников: «Когда вы меня арестуете?» Порфирий Петрович: «Дня через два. Если вы руки на себя наложить захотите, то оставьте записку, что и как». Порфирий Петрович уходит.

Раскольников отправляется к Свидригайлову, который для Раскольникова до сих пор загадка. Он встречает Свидригайлова в трактире. Говорят. Свидригайлов рассказывает, что приехал в Петербург «на предмет женщин». «Пусть это разврат, но в нем есть что-то постоянное. Во всем надо держать веру, расчет, хоть и подлый. Иначе бы застрелиться пришлось». Раскольников: «Мерзость окружающей обстановки на вас не действует? Уже не можете остановиться?» Свидригайлов в ответ рассказывает о своей жизни. Марфа Петровна выкупила его из тюрьмы. «Знаете, до какой степени одурманения может иногда полюбить женщина?» Свидригайлов сразу сказал ей, что «совершенно верен быть ей не может». «После долгих слез состоялся между нами такого рода контракт:

  1. Я никогда не оставлю Марфу Петровну и всегда пребуду ее мужем.
  2. Без ее позволения не отлучусь никуда.
  3. Постоянной любовницы не заведу.
  4. За это Марфа Петровна позволяет мне иногда приглянуть на сенных девушек, но не иначе как с ее секретного ведома.
  5. Боже сохрани меня полюбить женщину из нашего сословия.
  6. Если меня посетит большая страсть, я должен открыться Марфе Петровне.

Ссоры были частые, но все кончалось хорошо, так как Марфа Петровна была женщина умная, а я большей частью молчал и не раздражался. Но вашей сестрицы она снести не смогла, хотя сама ввела в дом, была расположена к ней необычайно и даже сама мне расхваливала. Марфа Петровна рассказала Авдотье Романовне обо мне всю подноготную, включая слухи и сплетни (она любила всем подряд на меня жаловаться). Я видел, что несмотря на отвращение, Авдотья Романовна меня жалеет (а тут сразу возникает желание исправить, спасти, образумить). Авдотья Романовна такой человек, что сама ищет, какую бы ей муку принять. В это время привезли симпатичную сенную девушку Парашу. Она была глупа и подняла крик. Авдотья Романовна пришла и потребовала, чтобы я оставил Парашу в покое. Я прикинулся пораженным, смущенным и т. д. - сыграл роль недурно. Авдотья Романовна взялась меня «просвещать». Я прикинулся жертвой судьбы и прибегнул к испытанному средству - лести. А ведь даже весталку можно соблазнить лестью. Но я был слишком нетерпелив и все испортил. Мы разошлись. Я сделал еще одну глупость: стал издеваться над ее «пропагандой», появилась на сцене Параша, и не одна она. Начался содом. Но ночами мне снилась она. Тогда я решил предложить ей все свои деньги (приблизительно 30 тысяч) и бежать со мной в Петербург. Марфа Петровна состряпала свадьбу Авдотьи Романовны с Лужиным, а это было, по существу, то же самое». Раскольников: «Моя сестра терпеть вас не может». Свидригайлов: «Вы уверены? Но это неважно. Я женюсь. На шестнадцатилетней». Рассказывает, какой это «еще не развернувшийся бутончик» - «робость, слезинки стыдливости». Родители благословили. Свидригайлов: «Подарил ей драгоценностей и, оставшись наедине, грубо усадил к себе на колени. А она: “Буду вам верной женой, сделаю счастливым, только хочу иметь от вас уважение. И подарков не надо”. Женюсь непременно, хоть ей всего 16, а мне 50». Рассказывает, как соблазнил еще одну случайно встретившуюся ему девочку, приняв на себя заботы опекунства. В конце говорит Раскольникову: «Не возмущайтесь, вы и, сами порядочный циник». Собирается уходить, но Раскольников не отпускает его от себя, считая, что у него дурные намерения относительно Дуни. Свидригайлов говорит, что Сони нет дома (Раскольников собирался зайти к ней извиниться, что не был на похоронах Катерины Ивановны) - она пошла к содержательнице сиротского приюта, куда Свидригайлов поместил младших детей и рассказал содержательнице всю историю. Та назначила Соне встречу. Потом Свидригайлов намекает Раскольникову ка подслушанный разговор с Соней. Раскольников говорит, что подло подслушивать у дверей. Свидригайлов: «Если вы действительно считаете, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, уезжайте скорее в Америку. На дорогу я денег вам дам. Бросьте нравственные вопросы, иначе и соваться не надо было». Идут к Свидригайлову. Свидригайлов берет деньги, предлагает Раскольникову ехать кутить на острова. Раскольников уходит. Свидригайлов, отъехав несколько метров, слезает с извозчика и тоже не едет. Раскольников сталкивается на мосту с Дуней, но не замечает ее. Поблизости - Свидригайлов. Он делает знаки Дуне, и она подходит к нему. Свидригайлов просит ее пойти с ним, обещая показать «кое-какие документы» и говоря, что «кое-какая тайна ее брата находится у него в руках». Приходят к Соне. Ее по-прежнему нет дома. Заходят к Свидригайлову. Свидригайлов говорит, что подслушал разговор между Раскольниковым и Соней, открывает Дуне, что ее брат - убийца, рассказывает о его «теории». Дуня отвечает, что сама хочет увидеть Соню и выяснить, так ли все. Свидригайлов говорит, что всего одно ее слово - и он спасет Раскольникова, признается, что любит Дуню. Она отвергает его. Тогда Свидригайлов заявляет, что дверь заперта, соседей нет, и он может сделать с ней все, что захочет. Дуня достает из кармана револьвер (взятый у Свидригайлова же еще в деревне, когда он давал ей уроки стрельбы). Свидригайлов идет к ней, Дуня стреляет, пуля оцарапала Свидригайлову голову. Дуня стреляет еще раз - осечка. Свидригайлов: «Зарядите - я подожду». Дуня отбрасывает револьвер. Свидригайлов обнимает ее, Дуня снова просит ее отпустить. Свидригайлов: «Не любишь?» Дуня: «Нет, и не полюблю никогда». Свидригайлов ее отпускает, потом берет револьвер и уходит. Весь вечер кутит, потом идет к Соне, говорит: «Я, быть может, в Америку уеду, потому делаю последние распоряжения». Говорит, что детей пристроил, потом дает Соне 3 тыс. в подарок со словами: «У Раскольникова две дороги - или пуля в лоб, или по Владимирке (т. е. на каторгу). А если на каторгу вы за ним пойдете, то и деньги пригодятся». Уходит. В дождь, в полночь приходит на квартиру своей невесты, говорит, что должен уехать по важному делу, оставляет ей 15 тысяч рублей. Затем бродит по улицам, заходит в дрянную гостиницу, спрашивает номер. Сидит в темноте, вспоминает свою жизнь: девочку-утопленницу, Марфу Петровну, Дуню. Ему снится, что где-то в коридоре он подбирает брошенную пятилетнюю девочку. Приводит к себе, укладывает спать, потом хочет уйти, но вспоминает о девочке и возвращается к ней. Но девочка не спит, она нахально подмигивает ему, недвусмысленно тянет к нему руки, развратно ухмыляется. Свидригайлов в ужасе просыпается. Пишет на листке из записной книжки несколько строк, потом идет на улицу, доходит до пожарной каланчи и в присутствии пожарника (чтобы был свидетель) стреляется.

Раскольников приходит к матери. Она с гордостью читает его статью в журнале, которую принес Разумихин, хотя и не понимая ее содержания. Раскольников прощается с матерью, говорит, что ему надо уехать. «Любите меня всегда, что бы со мной ни случилось». Идет к себе, там встречает Дуню. Раскольников говорит, что «идет предавать себя». Дуня: «Разве ты, идучи на страдание, не смываешь уже вполовину свое преступление?» Раскольников: «Преступление?! Я убил старушонку-процентщицу, гадкую зловредную вошь. А то, что иду признаваться - это мое малодушие, просто от низости и бездарности решаюсь. Да еще из выгоды - явка с повинной». Дуня: «Но ведь ты кровь пролил». Раскольников: «Ее все проливают, за нее потом в Капитолии венчают. Я бы потом сделал сотни, тысячи добрых дел вместо одной глупости, я просто хотел этой глупостью поставить себя в независимое положение, первый шаг сделать. Но я первого шага не выдержал, т. к. подлец. Если бы мне удалось, то меня бы увенчали, а теперь - в капкан». Раскольников прощается с Дуней, идет по улице, думает: «Неужели в эти будущие 15-20 лет так уж смирится душа моя, что я с благоговением буду хныкать перед людьми, называя себя ко всякому слову разбойником? Да, именно, именно! Для этого-то они и ссылают меня теперь, этого-то им и надобно... Всякий из них подлец и разбойник уже по натуре своей. А попробуй обойти меня ссылкой, и они все взбесятся от благородного негодования». Раскольников понимает, что все так и будет - 20 лет беспрерывного гнета добьют его окончательно, ведь и вода камень точит, но Раскольников все равно идет сдаваться.

Вечером Раскольников приходит к Соне, застает там Дуню. Раскольников просит у Сони крест, та отдает ему крест Лизаветы. Раскольников идет в контору. Там узнает, что Свидригайлов застрелился. Раскольникову дурно, он выходит на улицу. Там стоит Соня. Он идет обратно в контору и признается в убийстве.

Эпилог

Сибирь. Острог. В результате всех смягчающих обстоятельств - болезнь, не воспользовался деньгами, явка с повинной, когда Миколай уже сознался в убийстве (Порфирий Петрович сдержал слово и о своих подозрениях и визите к Раскольникову умолчал), выяснилось, что когда-то Раскольников спас двоих детей во время пожара, на свои деньги почти год содержал больного сокурсника и проч. - Раскольникову дали всего восемь лет. Дуня вышла за Разумихина. В числе приглашенных были Зосимов и Порфирий Петрович. Пульхерия Александровна заболела (психическое расстройство) - поэтому ей не говорили, что с ее сыном.

Соня поехала в Сибирь. По праздникам видится у ворот острога с Раскольниковым. Раскольников болен. Но ни страдания, ни тяжелая работа не сломили его. Он не раскаялся в своем преступлении. В одном он считал себя виновным - что не выдержал преступления и сделал явку с повинной. Страдал, что не убил себя, как Свидригайлов. В остроге все преступники очень дорожили своей жизнью, что удивляло Раскольникова. Его никто не любил, даже ненавидели. Одни говорили: «Ты барин! Тебе ли было с топором ходить!» Другие: «Ты безбожник! Ты в бога не веруешь! Убить тебя надо!», хотя сами были во много раз преступнее его. Зато все полюбили Соню, хотя она у них не заискивала. В бреду Раскольникову чудилось, что весь мир должен погибнуть из-за болезни, будто есть микроб, точнее духи, одаренные умом и волей, которые вселяются в людей, делая их бесноватыми и сумасшедшими, хотя зараженные считают себя умными и неколебимыми в истине. Люди заражаются, начинают убивать друг друга, пожирать, как пауки в банке. Выздоровев, Раскольников узнает, что Соня заболела. Он в тревоге, но болезнь оказалась неопасной. Соня присылает записку, что придет его повидать на работе. Раскольников утром идет на «работы», видит дальний берег реки (перекличка с «берегом», о котором говорил Порфирий Петрович), где «была свобода, где жили люди, не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли времена Авраама и стад его». Приходит Соня. Раскольников бросается к ее ногам, плачет, понимает, что бесконечно любит ее. Раскольникову оставалось еще семь лет каторги, но он чувствовал, что воскрес (перекличка с воскрешением Лазаря). Непонятно почему, но отношение каторжников изменилось (сравни слова Порфирия Петровича: «Стань солнцем - и все тебя увидят»), Раскольников понимает, что «наступила жизнь», под подушкой у него лежит Евангелие.



Последние материалы раздела:

Промокоды летуаль и купоны на скидку
Промокоды летуаль и купоны на скидку

Только качественная и оригинальная косметика и парфюмерия - магазин Летуаль.ру. Сегодня для успешности в работе, бизнесе и конечно на личном...

Отслеживание DHL Global Mail и DHL eCommerce
Отслеживание DHL Global Mail и DHL eCommerce

DHL Global Mail – дочерняя почтовая организация, входящая в группу компаний Deutsche Post DHL (DP DHL), оказывающая почтовые услуги по всему миру и...

DHL Global Mail курьерская компания
DHL Global Mail курьерская компания

Для отслеживания посылки необходимо сделать несколько простых шагов. 1. Перейдите на главную страницу 2. Введите трек-код в поле, с заголовком "...